В 13 лет я познакомилась с явлением, которое тогда не имело для меня никаких названий, потому что я с небезупречным вниманием относилась к русской классике, а она тем временем уже давно обозначила это явление как «столичный снобизм», заключила в рамочку, повесила на хорошо освещённое место и снабдила предупреждением «Не влезай! Убьёт!»
В августе, под занавес летних каникул, я приехала в Москву, чтобы навестить родственников и познакомиться с той номинальной их частью, которую совсем не обязательно любить за дальностью родства, но узнать поближе не помешает хотя бы из вежливости. «К Юле, – сказала моя тётушка с ноткой восторга в голосе, – мы поедем к Юле на Сретенку. Надень сарафан в горошек».
Сарафан в горошек – мелкие белые мячики на красном поле – я сшила самостоятельно, исхлопотав из обрезков нарядной наволочки оборки по подолу и крылышки на лямках. Сарафан был что надо, яркий, весёлый, лёгкий, с «цыганским клёшем», со швами, обработанными вручную «козликом» – швейная машинка фурычила только канонической строчкой, все самые ювелирные работы я от начала до конца проделала своими неуверенными руками. Сейчас этот мой шедевр проходил бы по разряду честного хэнд-мейда. Не припомню, чтобы во время прогулок по Москве кто-то обдал меня хоть презрительным, хоть каким-то менее обидным по качеству взглядом.
Если чем и была тогдашняя Москва для меня особо примечательна, то уж никак не Красной Площадью (подумаешь, бином Ньютона, тем более для девочки, которая каждое воскресенье прогуливалась под правым сапогом памятника Куйбышеву!) – Москва была примечательна тем, что тут НЕ ГЛАЗЕЛИ, и это определённым образом вступает в диссонанс с моей историей, посвящённой столичным понтам, но факт остаётся фактом: в отличие от Самары-Куйбышева, где строгость взгляда случайного прохожего прямо пропорциональна усердию, которое вы вкладываете в свой облик, московской толпе всегда было глубоко наплевать на ваш внешний вид. Характерным «взглядом, проникающим сквозь», москвичи не владели или не хотели владеть, нарядись ты хоть в костюм балаганного петрушки. Поэтому мой знаменитый сарафан в горошек к моменту посещения Юли так и не получил ни одобрения, ни осуждения – Москва его встретила с полным равнодушием, которое меня, изнурённую куйбышевскими нравами, так обнадёжило, что я расслабилась. Как выяснилось, зря.
Юля была моей ровесницей и троюродной сестрой, в последний раз мы с ней виделись в глубоком детстве, и я ехала на Сретенку, вспоминая наши с ней одинаковые белые ботинки, в которых мы одинаково вляпались в одинаково липучую смолу, играя на задворках гаражей возле трамвайного парка. Мне казалось, что такого рода общие впечатления должны неимоверно сближать, и я мысленно приготовила небольшой спич для трогательной встречи.
Юля нас не ждала, у Юли уже были гости – её подружка, которая сидела на коленях у мощного парня лет шестнадцати. Когда мы вошли, Юля поила гостей чаем, стол был накрыт, а в дальней комнате резвился Юлин младший брат. «Это наша Катя, – торжественно напомнила тётушка и слегка подтолкнула в спину. – А это Юленька, ты ведь её помнишь?».
Что-то тут не так, сообразила я, когда спустя двадцать минут Юля так и не подняла на меня глаз, несмотря на мои попытки затеять подобие светской беседы. Её приятельница посматривала на меня исподлобья, тихо прыскала в кулак и что-то нашёптывала своему спортивному кавалеру, который, подобно Юле, молчал и упорно смотрел в свою чашку, словно надеясь высмотреть там Основную Тайну Бытия. Тётушка моя, утомившись квохтать вокруг этой напряжённой чайной церемонии, предложила мне «пойти поиграть с Лёшей», что я с радостью и сделала.
Лёша оказался куда приветливее этой Снежной Королевы, его сестрицы, показал свою железную дорогу и все книжки, и даже поделился последней зефиринкой в шоколаде, и я должна сказать, что с тех самых пор маленькие дети, которым не с кем играть, исправно служат мне прибежищем всякий раз, когда взрослые напряжённо молчат и ищут в чашке (или в рюмке, или в любом другом сосуде) Тайну Бытия.
Причина Юлиного угрюмства разъяснилась спустя несколько лет – её выведала моя любознательная тётушка. Виной всему был сарафан в горошек, тот самый, которым я так гордилась. Как выяснилось, моё появление в нём, хуже того – мои притязания на какое-то, пусть и отдалённое, родство с Юлей могло пошатнуть её реноме в глазах друзей. Юля, москвичка в первом поколении, страдала главным недугом той части москвичей-парвеню, чья добротная фантазия позволяла им жить внутри собственноручно сработанной легенды о своей особости – особость эта заключалась в практичном «умении жить», не так уж часто свойственном настоящей интеллигенции с крепкими корнями.
В день нашей встречи тринадцатилетняя Юля, возможно, ещё не умела жить, но уже была носителем твёрдого знания, что покупать косметику и зимние сапоги нужно у фарцовщиков, а шить платья – у лучших портних, и глубоко презирать каждого, кто так не делает. Она была идеальным пушечным мясом для грядущей эпохи гламура, битком набитом предрассудками о нравах той обобщённой провинции, которая «не Москва». Эта провинция, в представлении Юли и её друзей, выглядела примерно так же, как я, нарушившая чаепитие с друзьями на Сретенке своим появлением в сарафанчике из грошовой ткани и с шумной тёткой в придачу.
Ах, да, чуть не забыла: ещё я носила косу. До пояса, как положено. Полшага до Фроси Бурлаковой с её крестьянской привычкой прятать деньги поукромнее, чтоб не украли в дороге. «А мне чаю. Стаканов шесть. Мы с мамой всегда после бани чай пьём с малинишным вареньем», – вот такой меня увидела Юля, вздрогнув от моего любимого сарафана.
Ужас как руки чешутся вывести сермяжную мораль, как из одной девочки получился чистейшей прелести чистейший образец, потому что она была простая и добрая, а из другой ничего хорошего не получилось, потому что незачем встречать гостей с неприветливым лицом, какими бы они ни были. Но такой морали из этой истории никак не извлечь, сколько бы я ни пыталась. Нет здесь чистых и нечистых, слишком многое отшелушилось в процессе жизни, и у Юли, и у меня, и той косы уже нет, и того сарафана в горошек, и Юлин брат наверняка не помнит ту зефиринку, которой со мной поделился. Если что и осталось, так это столичные понты, они бессмертны, хоть и выглядят теперь по-другому, когда страшнее, а когда и смешнее.
За них и выпьем: Пасха на носу.
Екатерина Спиваковская